– А твоя мать?
– Существует, но не живет. В отличие от твоей ирландской горничной ей не посчастливилось умереть в родах. Она шагает по топям Шлезвиг-Гольштейна в тумане горя и скорби по своим детям и постоянно говорит о том, что покончит с собой. В бытность молодой матерью ее, разумеется, многократно насиловали наши победоносные русские освободители.
Саша сидит за столом, перед пустым стаканом, застыв, как приговоренный к смерти. Глядя на него, вслушиваясь в иронические интонации его голоса, Манди чувствует прилив духовного милосердия, которое все проясняет и очищает. Так что наполняет стаканы и предлагает тост скорее сдержанный английский прагматик, чем терзаемый переживаниями немецкий исследователь жизни.
– Тогда за нас, – бормочет он. – Prosit. Со счастливым Рождеством, и все такое.
Все еще хмурясь, Саша берется за стакан, и они выпивают на немецкий манер: поднимают стаканы, смотрят друг другу в глаза, пьют, опять поднимают, опять смотрят, а после короткой паузы ставят стаканы на стол и замирают, завороженные торжественностью момента.
Взаимоотношения могут углубляться и умирать. Как потом вспоминал Манди, в ту рождественскую ночь их взаимоотношения углубились и стали только крепнуть. С того дня Саша более не отправляется в Республиканский клуб или в «Обритого кота», предварительно не осведомившись, пойдет ли туда Манди. В студенческих барах, во время прогулок по замороженным тропинкам вдоль канала и реки Манди играет роль Босуэлла при Саше-Джонсоне и Санчо Пансы при Дон Кихоте. Когда их коммуна становится богаче за счет украденных буржуазных велосипедов, Саша настаивает, чтобы двое друзей расширили свой кругозор, обследуя наружные границы западной части города. На все согласный Манди собирает корзинку для пикника: вареная курица, хлеб, бутылка красного бургундского, все честно куплено на его заработки экскурсовода у Берлинской стены. Они отправляются в путь, Саша настаивает, чтобы первый отрезок они прошли пешком, потому что он хочет кое-что обсудить и говорить лучше не на колесах, а ощущая под ногами твердую землю. Лишь когда здание, в котором расположилась коммуна, скрывается из виду, он объясняет, в чем дело.
– По правде говоря, Тедди, я никогда в жизни не ездил на этих гребаных железяках, – признается он с обескураживающей прямотой.
Опасаясь, что Сашины ноги не справятся с порученным им делом, и ругая себя за то, что не подумал об этом раньше, Манди ведет Сашу в Тиргартен и находит пологий, поросший травой склон, где на них не смотрят дети. Он держит велосипед за седло, но Саша тут же приказывает убрать руку. Саша падает, грязно ругается, поднимается на склон, снова падает, ругается еще грязнее и громче. Но на третьей попытке понимает, как нужно удерживать равновесие, и пару часов спустя, раскрасневшись от гордости, в шинели сидит на скамье, ест курицу и, выдыхая пар, комментирует высказывания великого Маркузе.
Но Рождество, как это бывает во время войны, лишь временное затишье перед бурей. Еще не успевает растаять снег, как напряженность между студентами и городом вновь достигает точки кипения. Так уж получается, что бурлят все университеты Западной Германии. Из Гамбурга, Бремена, Геттингена, Франкфурта, Тюбингена, Саарбрюккена, Бохума и Бонна приходят истории о забастовках, отставках ведущих профессоров, триумфальном наступлении радикально настроенных студенческих масс. У берлинских студентов более давние, более серьезные претензии к городским властям, чем у всех остальных, вместе взятых. В тени надвигающейся грозы Саша совершает вылазку в Кёльн, где, по слухам, появился новый блестящий теоретик, раздвигающий границы радикальной идеи. К его возвращению Манди уже выступает за решительные действия.
– Оракул объяснил, как мирные люди должны вести себя в надвигающейся конфронтации? – спрашивает он, ожидая услышать одну из гневных тирад Саши, бичующих долготерпение псевдолибералов или разлагающее влияние военно-промышленного колониализма. – Предложил взять на вооружение гнилые яйца или помидоры, бомбы-вонючки, петарды… а может, автоматы «узи»?
– Наша задача – открыть всем социальное происхождение человеческого знания, – торопливо отвечает Саша, набивая рот хлебом с колбасой: скоро митинг.
– И что это означает в переводе на понятный язык? – осведомляется Манди, знакомый с ролью фокус-группы.
– Первичное человеческое государство, его исходная модель. День Первый – это уже поздно. Начинать надо со дня Зеро. В этом весь смысл.
– Тебе придется все это как следует разжевать, – предупреждает Манди, его брови уже сошлись у переносицы. Для него слова Саши действительно сюрприз, поскольку раньше Саша всегда настаивал на том, что они должны ориентироваться на суровую политическую действительность, а не чье-то видение Утопии.
– На первом этапе мы должны очистить человеческое сознание, освободиться от всех предрассудков, запретов, унаследованных желаний. Мы должны исторгнуть все старое и прогнившее. – В рот отправляется очередной кусок колбасы. – Американизм, жадность, классовую принадлежность, зависть, расизм, буржуазную сентиментальность, ненависть, агрессивность, суеверия, жажду денег и власти.
– И чем занять освободившееся место?
– Что-то я не понимаю твой вопрос.
– Все просто. Ты освободил от всего мое сознание. Я – чистый лист бумаги, не американец, не расист, не буржуа, не материалист. У меня не осталось плохих мыслей, не осталось дурных наследственных инстинктов. Что я получаю взамен, помимо удара полицейского башмака по яйцам?