– У этой женщины было больше книг, чем дней в моей жизни, – восхищается он. Тем не менее со временем это утверждение ставит Манди в тупик и раздражает. Почему, задается он вопросом, такая заядлая читательница, как мать, оставила ему книгу, в которой многое остается недосказанным? Он предпочитает истории, которые перед сном слышит от Айи, о героических деяниях пророка Мухаммеда.
Образование мальчик получает в разваливающейся школе для сирот и детей безденежных офицеров-англичан, участвует в пантомимах и раз в неделю посещает гладко выбритого англиканского миссионера, который приобщает его к божественности и пианино и больше всего любит направлять пальцы мальчиков своими пальцами. Но эти редкие встречи с христианством – потерянные минуты, вырванные из залитых солнцем языческих дней. Лучшее для него время – часы, отданные крикету, в который он играет с Ахмедом, Омаром и Али на пыльной лужайке за мечетью, или сидит на берегу крошечных озер, скалистое дно которых поблескивает перламутром, и шепчет слова детской любви Рани, босоногой девятилетней красавице, на которой он собирается жениться, как только будут улажены все формальности, или поет патриотические гимны на пенджабском, когда по флагштоку медленно и торжественно поднимается новенький флаг Исламской Республики Пакистан.
И Манди провел бы там остаток своей юности, а может, и всю жизнь, не наступи вечер, когда убегают все слуги, даже Айя, ставни бунгало накрепко запираются, а отец и сын в молчаливой спешке рассовывают немногочисленные пожитки по чемоданам с бронзовыми нашлепками на углах. При первом свете зари они уже выезжают из лагеря в кузове древнего грузовика военной полиции, в сопровождении двух мрачных, вооруженных винтовками пенджабцев. Рядом с Манди сидит разжалованный майор пакистанской пехоты, в гражданской трильби и шелковом галстуке, поскольку форменный носить изгою, признанному виновным в том, что поднял руку на брата-офицера, носить не положено. Что сделал он с поднятой рукой, не ясно, но, если опыт Манди что-то да значит, маловероятно, что рука эта просто опустилась. У гарнизонных ворот лицо часового, который всегда встречал Манди лучезарной улыбкой, напоминает гранитную маску, а Айя стоит такая же бледная, как все призраки, иногда являющиеся ей, которых она боится. Ахмед, Омар и Али кричат, машут руками и бегут вслед за грузовиком, но Рани среди них нет. В аккуратном платье брауни-гайдов, с заплетенными в косички черными волосами, она сгибается пополам на обочине, с прижатыми друг к дружке ногами, и, закрыв лицо руками, рыдает.
Корабль отплывает из Карачи в темноте, и пока не пришвартуется в Англии, в каюте тоже царит темнота, поскольку майор стыдится своего лица после того, как увидел свою фотографию в местной прессе. Скрываясь от сына, пьет виски в каюте и ест только под сильным нажимом мальчика. Мальчик берет на себя все заботы об отце, приглядывает за ним, выполняет поручения, заранее просматривает выходящую на корабле газету, чтобы на глаза отца не попалось что-нибудь лишнее, выводит его на палубу на прогулки перед рассветом и вечером, когда все пассажиры переодеваются к обеду. Лежа на спине на своей койке, докуривая бирманские сигары отца, считая бронзовые заклепки на тиковых переборках, слушая жалобы отца на шум двигателей или гадая о том, что же случилось с героями Редьярда Киплинга, он грезит о Рами и плывет к незнакомой ему родине из далекой страны, которую отец по-прежнему называет Индией.
А майору, терзаемому душевной болью, есть что сказать о его обожаемой, теперь покинутой навсегда Индии, и многое становится для Манди сюрпризом. Теперь майору более нет нужды притворяться и скрывать свое мнение, вот он и говорит, что смертельно оскорблен молчаливым попустительством, проявленным его страной при Разделе. Он обрушивает проклятия на головы этих мерзавцев в Вестминстере. Все происшедшее – их вина, включая и то, что они сделали с семьей Айи. Майор словно перекладывает собственную вину на их плечи. Кровавая резня, насильственное переселение, крах закона, порядка, центральной власти – следствия не национальной непримиримости, но пренебрежения, манипулирования, жадности, продажности и трусости английской колониальной администрации. Лорд Маунтбеттен, последний генерал-губернатор Индии, о котором ранее майор не говорил дурного слова, в пропитанной парами виски атмосфере маленькой каюты становится Шакалом. «Если бы этот Шакал не торопился с Разделом, зато поспешал с прекращением резни, он мог бы спасти миллион жизней. Два миллиона». Достается и Эттли, и сэру Стаффорду Криппсу. Они называли себя социалистами, но на самом деле были такими же снобами, как все остальные.
– Что же касается Уинстона Черчилля, если б ему дали волю, он бы натворил больше, чем все остальные, вместе взятые.
– И знаешь почему, малыш? Знаешь почему?
– Нет, сэр.
– Он думал, что индусы – стадо баранов, вот почему. Пори их, вешай, учи Библии. И чтоб я никогда не слышал от тебя хорошее слово об этом человеке, ты меня понял, малыш?
– Да, сэр.
– Дай мне виски.
Еретические выпады майора, возможно, не лишены интеллектуальных ограничений, но их воздействие на Манди в этот критический момент его жизни сравнимо со вспышкой молнии. Он вдруг видит Айю, которая, сцепив руки, стоит среди всех ее убиенных родственников. Он вспоминает докатывающиеся до него слухи о массовых убийствах, за которыми следовала не менее массовая месть. Так, значит, злодеями в той истории являлись англичане, не только индусы! Он вспоминает насмешки, которыми его, английского мальчика, осыпали Ахмед, Омар и Али. Слишком поздно понимает, что должен благодарить их, раз все ограничились только насмешками. Он видит Рами и удивляется, что ради любви она сумела преодолеть переполнявшее ее отвращение к нему. Изгнанный из страны, которую любит, раздираемый муками пубертатного периода, с каждым днем и ночью приближающийся к виноватой стране, которую никогда не видел, но должен называть родиной, Манди впервые в жизни сталкивается с радикальной переоценкой колониальной истории.